Большая перемена [= Иду к людям ] - Георгий Садовников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Профессор, я забыл на вашем столе свои очки.
Волосюк кивнул: мол, забирайте, — и снова повернулся к Лине и торжествующе произнёс:
— Голубушка, у вас же нет никаких доказательств!
Лина, слава богу, была в полном здравии, и даже в боевом духе. Глаза её блестели азартом.
— Есть у меня доказательства, профессор! — возразила она дерзко.
Я, шаря по столу одной рукой будто бы в поисках очков, палец второй приложил к губам, подавая Лине знак: молчи, не спорь с Волосюком.
Но Лина, скользнув по моему лицу отсутствующим взглядом, продолжала:
— Сии доказательства я нашла вместе со своими ребятами. Мы вели раскопки на древнем городище. Это как раз рядом с нашей станицей. На эти находки, кстати, ссылается академик Бубукин. Разве вы не видели июньский номер «Вопросов истории»?
— Видеть-то видел. Но прочесть… знаете, не дошли руки, — смущённо пробормотал Волосюк и тут спохватился: — Северов, разве вы носите очки? По-моему, вы пока обходитесь без оптики.
— Действительно! Обхожусь! Вот умора! Видно, я их с чем-то перепугал, — посетовал я, прикидываясь необычайно рассеянным чудаком.
— Перетрудились, Нестор Петрович, — пошутил один из членов комиссии, и в голосе его мне послышались неприятные жалостливые нотки.
Се был первый предупреждающий звонок, но я этого ещё не понял. И поспешно ретировался в коридор.
За Лину теперь я был спокоен. И всё же в душе моей поселилась смутная тревога. Она разбухала, точно на дрожжах, оставаясь такой же неясной. И это длилось до тех пор, пока не распахнулась дверь и в её проёме не возник Волосюк.
На его растерянном виноватом лице было написано всё — произошло то, чего я никак не ожидал. И это было непоправимо.
— Ничего, дружок, через два-три года можно попытаться снова… — залепетал он, приближаясь ко мне.
Но я бросился прочь по длинному коридору. За спиной послышался возглас Лины:
— Нестор! Куда же ты? Подожди!
Её голос подхлестнул меня, будто плеть… Она знала, чем закончится всё это, и потешалась, готовя свой сюрприз. Играла со мной, словно кошка с мышкой. Как же я не заметил иронии в её похвалах? На словах Лина будто бы мной восхищалась и даже назвала «гением»! «Поцелуй гения»! Даже поправила галстук! На самом деле готовила к гильотине.
А я, простак, развесил уши. Наверно, она старше меня на целый год, может, на два, — значит человек искушённый, а может, и уже настоящая роковая женщина. Ей было скучно там, в станичной глуши, и теперь она развлеклась на всю катушку, всласть поиздевалась над наивным и доверчивым молодым человеком. Ничего себе, сельская учительница! Вон-вон её из головы, долой из сердца!
Дальше было моё трагическое шествие по городу, и меня обозвали «антилопой»…
И вот сейчас я валяюсь, так и не удосужившись переодеться, прямо в своём единственном костюме, он же праздничный, он же просто выходной, лежу, судорожно вцепившись в подушку, и у меня такое ощущение, словно падаю в немую бесцветную пустоту.
Сердце подскочило вверх, сжалось и замерло где-то под горлом, будто я его проглотил и оно застряло в пищеводе.
Я сел на кровать. Что после всего такого писать отчиму в Адлер? «Я оказался дутым, аки мыльный пузырь, будь добр, прими меня снова под своё надёжное крыло». Нет, о возвращении к нему не может быть и речи. Отчим и так хватил со мной хлопот после смерти матери. У него уже завелись собственные дети, и он-то небось радёшенек за меня и за себя — вырастил выдающуюся личность и отправил в путь, усыпанный лаврами, украшенный радостями жизни.
ЗА окнами хлюпала вода. Баба Маня поливала цветы. Она успела растрезвонить по всему Клубничному переулку, мол, у неё живёт учёный человек. В результате ко мне повадился ходить отставник Маркин. Заявлялся с шахматами — «поболтать на литературные темы».
На днях баба Маня, щуря ясные, неизвестно каким чудом уцелевшие от старости глаза, наивно спросила:
— На базаре говорят, все учёные книжки сочиняют. А как называется твоя-то? Соседи спрашивают. А мне и совестно. Не знаю.
Заранее приложила к уху ладонь раковиной, надеясь услышать название несуществующей монографии. Хотел бы я сам знать его. Но я сказал:
— Она называется так: «Об историческом развитии чрезмерного любопытства от Евы до торговок с Сенного рынка».
— Еву выселили из рая. Значит, серьёзная книга. Ну, пиши, пиши…
Как же, написал! Сотни научных работ! Тысячи! Ха-ха! (Смех, разумеется, был горьким.) «И что же ты теперь собираешься делать, Северов Нестор? — спросил я себя с трагической усмешкой и сам же ответил: — А то, что делает неудачник, когда его розовые мечты и светлые идеалы обращаются в прах! Он, махнув рукой на свою судьбу, — аа, пропади всё пропадом! — заливает горе водкой, путается с уличными женщинами, а потом, доканывая своё сердце, разрывая его в мелкие клочья, декламирует стихи Есенина из его душераздирающего кабацкого цикла. Именно так поступают в кино и книгах те, чья жизнь, налетев на рифы или айсберг, пошла на дно. Вот и тебе, бедняга Нестор, не остаётся ничего другого, как пуститься по этой кривой дорожке».
Я поднялся с постели и осмотрел свой чёрный выходной костюм — подарок отчима: пиджак и брюки, как и следовало ожидать, были изрядно мяты, будто меня пропустили через какой-то агрегат, где долго и основательно мяли, а затем выплюнули вон, но сегодня их непотребное состояние отвечало моему душевному настрою, — опускаться так опускаться, можно начать и с этого. Да и кто из опустившихся расхаживает в отглаженном виде? Не останавливаясь, я продолжил работу над своим новым обликом: застегнул пиджак косо-накосо, его левая пола поднялась выше правой, затем вырвал одну из пуговиц с мясом, приспустил галстук и вытащил поверх пиджака, расстегнул ворот сорочки и, взявшись за голову, яростно разлохматил причёску. Завершающий мазок на этом не парадном портрете я нанёс, выйдя во двор, — там, у дверей, стояло ведро с разведённой извёсткой — баба Маня собиралась подкрасить летнюю печь, — так вот я извлёк из этого раствора кисть и провёл по носам своих начищенных туфель.
— Петрович, ты это зачем? — удивилась моя хозяйка.
— Опускаюсь, баба Маня, иду на дно! — сказал я и вышел за калитку.
На углу нашего Клубничного переулка и Армейской улицы, точно последний приют для падших, раскинула свои фанерно-пластиковые стены забегаловка «Голубой Дунай», прозванная так пьющим народом за аквамариновый окрас. Сюда я и пришёл — топить в водке свою молодую талантливую жизнь.
Падение нравов здесь начиналось после окончания трудового дня, тогда, отработав смену, в «Голубой Дунай» со всех сторон стекались рабочие и служащие компрессорного завода и ближайших строек. И сейчас, посреди белого дня, контингент питейного зала насчитывал всего лишь два штыка. Я стал третьим. Первый (от входа), уже получив своё, спал в углу, уткнувшись лицом в неубранный пластиковый стол. Второй, высокий плешивый мужчина лет сорока, топтался возле буфетной стойки и, низко наклонясь, видно был близорук, изучал бутерброды и прочие закуски, разложенные за стеклом витрины. Я стоял у порога, передо мной простирался пол, усеянный свежими опилками, пол как пол, если не считать опилок, однако мои подошвы будто приклеились к его линолеуму — это таяла моя решимость, стекала к моим ногам. «Кто же так опускается, хлюпик?!» — прикрикнул я на себя, подтащил своё безвольное тело к буфетной стойке и, не давая ему опомниться, выпалил в лицо рыхлой полусонной продавщице: